Маpина Козлова




I.


1

Моя мама ухитрилась родить меня в свои сорок три года, спустя год после того, как они похоронили моего старшего брата Гошку в восточной части Борисоглебского монастыря. В монастыре мирских не хоронили, но мама выпросила высочайшего разрешения у протоиерея Георгия, и он уважил память своего двадцатилетнего тезки и просьбу матери, которую она толком не могла обосновать. Кроме всего прочего, наш Гошка был некрещеный, и поэтому решение протоиерея можно было считать чудом. Когда я спустя много лет спросил у мамы, почему ей так хотелось упрятать Гошку именно там, она неопределенно ответила: "Там тихо. Тихо. Как в саду". Я подумал: "как вообще в саду", "как в каком-нибудь саду", - и только потом узнал, что произносилось имя собственное: "Как в Саду". Мама имела в виду знаменитый Arboretum. Но больше она не сказала ничего. Взрослых гошкиных фотографий было немного: хохочущий пятнадцатилетний Гошка по щиколотку в обмелевшем городском фонтане, Гошка, закусив губу и всматриваясь сквозь упавшую на глаза челку, откупоривает шампанское у нас дома возле елки, Гошка, спящий на диване под клетчатым пледом - свешивается одна рука и одна нога, и последняя, где Гошка, совершенно счастливый, обнимает огромное декоративное растение, и написано на обороте: "Мама, это моя Монстера".

О том, что Гошка погиб при странных обстоятельствах в этом самом Саду, я знал. Знал и о том, что виновных не нашли и дело быстро закрыли. Мама была уверена в том, что его убили, но ответить, "за что" - было невозможно. Скорей всего, ни за что, - такое случается. "Он совсем очумел, поселившись в этом Саду, - сказала однажды мама. - Он ни разу за весь год не приехал домой. Я страшно волновалась - особенно из-за его здоровья. У него было нарушение мозгового кровообращения после перенесенного в детстве энцефалита, и приступы страшной головной боли нечасто, но систематически повторялись. Однако ехать мне туда и в голову не пришло - раз он меня не звал. Я хорошо его знала - это могло кончиться скандалом.

"Мама, привет. Тут здорово. Я научился печатать на машинке. У меня есть любимые деревья - араукария и болотный кипарис. Не говоря уже о моей Монстере. Но моя Монстера - совершенно живая. Я тебе их всех покажу когда-нибудь, но сейчас пока не приезжай. У меня все хорошо. Твой Гоха". Это писал девятнадцатилетний человек. Примерно такие письма я писал маме в десять лет из спортивного лагеря. Письмо это я прочел, когда мне было шестнадцать, долго думал, как бы спросить, ничего не придумал и ляпнул напрямик:

- Гошка был глупый?

- Ну, что ты... - сказала мама, повеселев. У нее появилась нежная улыбка, какая- то новая, мне незнакомая. - Он был естественным. Как растение. Радовался, когда ему хорошо. Обижался и негодовал, если против шерсти. Лгал безбожно, чаще всего бескорыстно, искусства ради. Растение. Злиться на него было бессмысленно. Я вспомнил Гошку, который обнимает свою Монстеру.

Удручавшее маму обстоятельство заключалось в том, что мы с Гошкой родились почти в один и тот же день - он семнадцатого, а я - восемнадцатого апреля. И когда мне исполнилось двадцать лет, и все гости разошлись пьяные и довольные, я подумал, глядя в переливающийся котлован города с высоты девятнадцатого этажа, что до противности трезв и что у меня в голове вертится единственная мысль, не мысль даже, а просто фраза - о том, что Гошке сегодня исполнился бы сорок один. Но таким взрослым я его представить себе не мог - это все равно как если бы ребенка попытаться представить сразу стариком - получается патологическая картинка, неприятная и очень злая. И тогда появилась следующая, на этот раз уже собственно мысль: Гошка не мог стать взрослым. Не в то м смысле, что старался, но не мог, а - не суждено. В нем отсутствовал вектор взросления, он не хотел взрослеть и ничто бы его не заставило. Откуда-то я Гошку хорошо знал. Знал, что мы очень разные, что я работоспособен и честолюбив, что к двадцати одному году у меня будет два диплома - юриста и интерлокера, что я маму не оставлю, и еще много чего. Он не хотел быть взрослым и не стал им. Но, с другой стороны, - да, вот он был такой. Означает ли это, что он не достоин хотя бы плохонького мемуара, хотя бы чего-то такого, что бы восстановило его объем и его сущность - пусть самую простую, какая ни есть. Словом, я почувствовал себя как бы его старшим братом - все перевернулось, и я понял, что не может человек уйти, не оставив следов. Во всей его жизни есть какая-то неясность, смутность, как у звука, который услышал вне контекста, и он не дает покоя, ты все думаешь: "Откуда же это... что-то знакомое..." Хотя звук вне контекста одновременно может быть и просто звуком, и фрагментом симфонии - как посмотреть. Чего-то Гошке в день моего рождения было от меня надо. Чтобы я сделал что-то? Сделал? Или понял? Может быть, чтобы я что-то увидел? Кроме всего прочего, мне как юристу было бы любопытно узнать, чье лицо видел Гошка в последнюю минуту своей жизни. Не расследование - спустя двадцать лет это маловероятно, а так - следопытство, поиск зарубок на дереве, следа на песке, вздоха на магнитофонной пленке, - а вдруг все это совпадет в любопытной и небессмысленной конфигурации?

Когда я приехал в Сад, было начало пятого. Я выволок из автобуса свой черный рюкзак, набитый консервами с любимым гусиным паштетом и солеными крекерами (в боковых карманах - кофе, турка, кофемолка, маленький комплект го - с кем я собирался играть в Саду...), постоял на трассе, уставившись в серо- коричневое море (в автобусе сказали: пошла низовка), - начало июня, время сильных дождей, с гор ползет сплошное рваное облако. Потом перешел дорогу и пошел вниз.

Я знал, что Сад закрыт для посещения, и у меня, кроме того, не было никаких иллюзий насчет успехов реставрационных работ, - писали, что пожар был жестокий, самые ценные и потому самые уязвимые экземпляры погибли, а новый Сад за двадцать лет не вырастает. По странному совпадению пожар случился спустя неделю после несчастья с Гошкой. Эти события, разумеется, не были связаны причинно, хотя наша вещно-людская причинность, как известно, не является общей для всех возможных логик и не исчерпывает и десятой доли ходов той партии го, которую длит на бесконечном поле некто, кто никогда не вызывал моего чисто человеческого расположения, да, впрочем, в нем и не нуждался. Интересно, как Гошка забрел в Сад? С какой стороны он вошел, в какое время дня, какая погода была тогда? Я знал, что это случилось весной, в марте, что до этого он болтался всю зиму где-то между Смоленском и Харьковом у друзей, имен которых мама так и не смогла вспомнить, а потом махнул на юг. Сиротский ребенок, беспризорник - погреться поехал. Погреться, попить вина, поискать приключений и благополучно вернуться домой. Но застрял почти на год. Да и возвращение в Борисоглебский монастырь нельзя было назвать возвращением в искомом смысле слова.

Отец Георгий сказал тогда маме: "О том, был ли он грешен, даже не спрашиваю. Но хоть каялся? По крайней мере, вам?" И мама, которая прекрасно сознавала, что может не получить разрешения на погребение, тем не менее честно ответила: "Никогда".

Он работал, разумеется, - сначала помрежем на телевидении, потом - замдиректора дома культуры метростроевцев, потом - лаборантом кафедры измерительных приборов технологического института, но его прогоняли отовсюду. Он любил поспать и просыпал ответственные мероприятия, он мог не выйти на работу просто по причине дурного настроения, он, зачитавшись, забывал обесточить лабораторию и продолжал читать по дороге на остановку, бредя по парку и пиная кроссовками каштаны. Он хамил и врал начальству, был ненадежен и раздражающе непредсказуем. Но случалось, что его интеллигентная, мягкая, задумчивая улыбка превращалась в ослепительный хохот, и еще у него были ямочки на щеках, и мама продолжает утверждать, что злиться на него было бесполезно, а не любить - невозможно.

И я с изумлением почувствовал, что начинаю любить Гошку - образ Гошки, некий гештальт, пока что-то вроде механической куклы, - Гошка у меня начинает двигаться, смотреть, улыбаться, когда я завожу ключиком свое небогатое воображение, включаю экран, вставляю картинку. Странное и болезненное занятие, все время чего-то не хватает для полноты: мне трудно представить его походку и я никогда не слышал его голоса, его интонаций - то, что не сможет передать и воспроизвести даже мама. У ворот Сада меня остановила охрана.

- Мне к директору института, - я внятно произнес домашнюю заготовку.

- Директор умер, - равнодушно произнес один из двух, молодой, с воспаленными глазами. Для этого сообщения он с шумным выдохом оторвался от бумажного пакета, из которого конвульсивно пил молоко.

- Когда? - спросил я растерянно.

- Неделю назад. Инсульт. А нового еще не поставили. Все равно пойдете?

- Пойду, - кивнул я.

- Ну идите. Тот, что постарше, бросил мне в спину:

- Не курить. Костры не разводить. Спички не жечь. "Какой-то вечный шабад," - подумал я.

- Я вообще не курю.

- Тем более, - произнесли за спиной. И я вошел в Сад.

Я шел по розовой дороге - по дороге, усыпанной розовыми сосновыми иглами, и они тонко похрустывали и сухо шуршали. Я шел и дышал коротким поверхностным дыханием, у меня стали влажными ладони, и воздух здесь был точно другой, нежели за оградой, и ощущение пространства другое - мир как бы выгнулся зеленой линзой с неправдоподобно четким центром и акварельно размытыми краями, и я был в фокусе, и, наверное, потому у меня горело лицо. Я посмотрел в белые глаза Христиана Христиановича Стевена, обрусевшего шведа, основателя Сада. Стевен был как птица, кто-то мазнул ему по носу зеленкой. Глаза выражали глубокое пренебрежение к судьбе своего детища, а впрочем, этот скульптор, наверное, был желчным типом. Честно говоря, я не знал, куда шел. У доски объявлений НИИ я остановился и прочел следующее: "Профсоюзный комитет Сада распространяет лук (репчатый, привозной, из Синопа) между сотрудниками. Обращаться в к.213 к Лидии Валентиновне". Объявлению было лет сто. Выглядело оно как пергамент. Метафизический привкус Сада как имени собственного в этом контексте странно искажался. "Так, - подумал я. - Профком Сада организует творческую встречу с Захер Мазохом. Для желающих". Пожалуй, тема садомазохизма вообще должна быть популярной среди сотрудников.

Казалось, что кроме меня в Саду не было ни одной живой души. И был вечер. Пять часов, предзакатное мягкое время. Я понял, что разнервничался и проголодался, я прошел куда-то вперед, в заросли, наобум метров пятнадцать, потом направо еще пять, и по замшелой влажной лесенке вниз - еще два, стащил со спины рюкзак и сел в траву. Наверное, я все-таки задремал, потому что очень сильно вздрогнул, когда услышал за спиной:

- Ну еще чего не хватало!

2

Я обернулся и увидел женщину со шлангом. Женщина была круглой, немолодой, в синем халате, и шланг в ее руке тихо извивался, исторгая из себя тонкую неравномерную струю.

- Сад для осмотра закрыт, - сообщил а она. - Вы, никак, ночевать здесь собрались? Это она угадала точно.

- А правда, - сказал я ей, - не подскажете, где здесь можно переночевать?

- В поселке, - сказала дама. - Там сдают.

- А в Саду можно? - наивно спросил я.

- Да вы что? - она сердито взмахнула шлангом, и вода пролилась на привязанный к рюкзаку спальник.

- Я журналист, - пояснил я. - Я пишу о Саде.

- Это к директору.

- Директор умер.

- Да? - удивилась тетка. - Когда он успел? - Потом добавила, помолчав: - А я сегодня из отпуска. Еще никого не видела.

- Так можно мне остаться в Саду? - вернулся я к животрепещущей теме.

- Нет, - сказала она. - Идите в поселок. Там недорого сдают. "Вот то-то и оно, - подумал я. - Гошка пришел и остался. Пустил корни, как дерево. Растение. А я..."

- У нас на территории никто не живет, - сказала она. Но я знал, что Гошка жил именно в Саду.

- А раньше жили? - спросил я и почему-то испугался.

- Да почем я знаю... - она порылась в кармане, достала скомканный носовой платок и тщательно высморкалась. - Может, и жили. Я здесь три года работаю.

- А есть кто-нибудь, кто работает долго? Лет двадцать-двадцать пять?

- Да вроде... - она посмотрела в небо. - А, вот, Филаретыч работает давно. Точно. - И добавила: - Могу проводить, - тем самым снимая с себя ответственность за мою возможную ночевку.

Филаретыч спал и храпел в круглом помещении со стеклянным куполом. Вдоль стены стояли какие-то пыльные бумажные мешки. Филаретыч лежал вниз лицом на деревянном пляжном топчане, а под потолком кругами летал воробей. Женщина мрачно потрогала его шлангом.

- Нет, не пьяный, - удивленно сказала она. Филаретыч открыл глаз. Ему было лет семьдесят, он был маленький и пузатый.

- Дяденька, - сказала женщина. - Очнись, к тебе тут журналист из Москвы.

- Я не из Москвы, - зачем-то вмешался я.

- Не из Москвы, - согласилась она. - Ну, я пошла. Она удалилась, волоча змею шланга, а Филаретыч спустил ноги на пол и сказал с неопределенной интонацией:

- Закурить?

Я протянул ему сигареты, у меня были. Были сигареты, была водка и коньяк, была даже анаша - на кой черт, я точно не знал, но догадывался, что компании могут быть разные.

- Первое, - сказал я. - Можно мне здесь переночевать? Филаретыч обвел взглядом помещение.

- Здеся? - уточнил он. Прикинул что-то в уме и пожал плечами. - Та ночуй. А то шел бы в поселок, там недорого сдают. С удобствами.

- Мне не надо с удобствами, - пояснил я. - Я пишу о Саде и... Филаретыч понятливо покивал.

- Ночуй, - повторил он. - Где вода - покажу. Туалет тоже найдется.

- Спасибо, - сказал я ему от души.

Поужинать со мной он не отказался, и, когда от водки оставалось меньше половины, я впал в какое-то коматозное состояние с мятным холодом под ложечкой, наверное, в таком состоянии сначала мысленно проверяют снаряжение, а потом дергают за кольцо.

- Двадцать лет назад, - сказал я, - в Саду погиб молодой человек.

- Да, - кивнул он. - Помер. - И намазал паштет на крекер.

- Вы его знали?

- Не то чтобы... Такой себе мальчик. Иногда мне помогал. Я ему говорю: "Малой, будешь хризантемы поливать?" Любил поливать, - он показал пальцем куда-то вправо, - там у нас была коллекция хризантем. Правда, баловался - то в небо шланг направит, то кошку обольет.

- А как его звали, вы не помните?

- Не то... Гриша, кажется.

- Он жил в Саду?

- Да, он у Михалыча жил.

Я налил себе водки и стал смотреть в чашку. В чашке отчаянно барахталась к акая- то дрозофилла.

- Михалыч - кто это?

- Лев Михалыч... - начал старик и стал жевать крекер. Жевал долго. Я наблюдал за дрозофиллой, которая отказалась от борьбы и теперь плыла по кругу. - Профессор, - включился Филаретыч.

- Старый?

- Нет, молодой. Известный был в Саду ученый. Фамилия его была... Веденмеер. Так вот этот парень жил у него.

- Он был его другом?

- Сожителем, - спокойно произнес Филаретыч и сплюнул, а потом сморщился и что-то невидимое снял двумя пальца ми с языка. - Не понимаю я этих мужиков.

- Так, - тоскливо подумал я, - начинается.

Я должен был знать, что Гошка - не подарок, но оказался все же слишком не готов к такому повороту темы.

- А с чего вы взяли? - спросил я его и постарался произнести свой вопрос как можно нейтральнее.

- Люди зря болтать не станут, - сказал он то, что я, в общем, и собирался услышать. - И потом, Михалыч его смерти не пережил, это уж все видели. Тронулся умом, сразу. Такие дела. Жалко парня.

- Которого?

- Да обоих, - печально сказал Филаретыч. - Но тот - пацан был без роду, без племени, кто его знает, что он такое. Может, ему такая судьба. Царство ему небесное. Михалыча жальче. По мне, так Михалыч умом тронулся раньше, когда тот еще только нарисовался, тоже не поймешь откуда... но приличный, вежливый был мальчик. А к Михалычу иностранцы приезжали специально, сам он весь мир объездил. Его звали лекции читать - кажется, в Англию. И тут такая неприятность.

- Он жив? - с просил я и почувствовал, что не пьян.

- Кто знает. Родичи его тогда за границу увезли. Помер, наверное, кому интересно жить в безумии?

- Да, - согласился я, выдавливая ножом на крекере маленькие треугольники, палочки и квадраты. - Да. Жить в безумии никому не интересно.

- Слушай, - сказал Филаретыч. - Если для тебя это такая важность... Я же простой садовник, я же не был в ихней компании. Я могу чего напутать. Тут с тех пор все поменялись, после пожара мало кто остался. Но Линка работает, ты с ней поговори.

- С Линкой? - переспросил я и почувствовал, что меня наконец-то, кажется, развозит. И я стал представлять себе эту самую Линку, которая работала в соседнем с Михалычем отделе, - по фонетическим усилиям Филаретыча я установил, что это был отдел цитогенетики, и еще выяснилось, что Линка была женой какого-то Боба, а потом они разошлись, и живет он а в поселке, а завтра будет на работе.

- Я погуляю, - сказал я ему и шагнул за порог, в заросли лавровишни.

Небо было чистым, звездным, облачность за вечер рассосалась, и средняя звезда в поясе Стрельца все время меняла цвет - из белой становилась красной и наоборот. Сад не освещался. Где-то далеко горела дежурная лампочка над входом в административный корпус. И слышался тихий непрерывный звон. Что-то подобное слышишь, находясь вблизи линий электропередач. А может быть, у меня звенело в ушах. Но слух был напряжен предельно, и, если бы не этот звон, я бы, возможно, услышал движение подземных вод, или шорох полоза в траве, или ход улитки по влажному камню. Мне хотелось услышать шаги. Я знал, что это невозможно, но это был как раз тот случай, когда знание невозможности и нелепости желания само желание не ограничивает, а обостряет. Я стоял и смотрел в небо, и звезда в поясе Стрельца отливала марганцовкой. У меня звенело в ушах, и я хотел услышать шаги. Он же мог идти ночью вблизи моего жилища. Он мог быть, к примеру, в шортах и футболке. ("Как он одевался?" - спросил я маму. - "Как все, - ответила она. - Джинсы, футболки. Любил все яркое и светлое. Все население Земли ходит в одном и том же. По этому такое значение приобретает лицо".) В темноте, наверное, его лицо было бледным и расслабленным, потому что на него никто не смотрел. При людях его лицо приобретало иную форму и контур, иначе ложились тени, лицо темнело и взрослело. Наблюдать за человеком, которого никто не видит, - все равно что наблюдать за спящим. Я нахмурился, потому что так лучше слышно. Под веками пульсировал объем. Меня, уставшего и возбужденного, изводила чистая форма. Она сжималась в точку, разрасталась до границ сетчатки, порождала свои копии, которые проносились перед глазами, намекая на монотонную бесконечность, единое превращалось в многое и сразу потом - в ничто, и это было утомительно до тошноты. Я открыл глаза. Передо мной стоял Филаретыч. Он как-то бесшумно возник, сказал:

- Ну, я до дому, - и исчез совсем не так, как появился, с шумом и треском вламываясь в зеленую изгородь.

... Мы бы пошли к морю. Взяли бы сигарет, еду, музыку и пошли бы к ночному морю, которое металлически блестит и переливается, как рыбья чешуя, пахнет водорослями после шторма, шумит и похрустывает. Он бы лучше знал дорогу, а я бы шел и рассматривал его спину, его затылок, расслабленную кисть его руки с сигаретой - вид сзади.

Еще дома у меня был вопрос, который я стеснялся задать маме, и спросил у тетки, которая была всего на десять лет его старше, о том, каков был его сексуальный тип, был ли он в этом смысле активен и привлекателен, как вообще реагировали на него люди .

- О, - сказала она, - наш мальчик рано начал. Я думаю, что лет с тринадцати у него была теневая жизнь. Вообще говоря, его поведение можно было назвать эротическим. Даже если он мыл посуду.

- В чем это выражалось? - попытался выяснить я.

-Ну-у, - она посмотрела куда-то сквозь меня. - Это не объяснить. Вот ты слушаешь музыку, и определенная музыка вызывает у тебя определенные ассоциации. Почему? Это никогда до конца не ясно. Я иногда приходила к вам поработать на компьютере. Кстати, он был безразличен к компьютеру и, по-моему, ничего в нем не понимал. Иногда играл и все. Но тоже как-то без особого азарта. Он вообще прохладно относился к технике. Это так, к слову.

Однажды пришла, а он моет окна. На полную громкость звучит "Реквием" Моцарта, и он под это дело наяривает. Еще день был такой солнечный, Гошка весь какой-то светящийся, в изодранной черной майке и в шортах, трет губкой стекло... а руки у него были хорошие, мужские, сильные, и вот он трет стекло и время от времени так замечательно оттопыривает нижнюю губу, когда обнаруживает недостаточно чистый участок, и при этом ревет "Реквием". Я еще пошутила по поводу адекватности музыкального оформления... А минут через десять поймала себя на том, что вместо своего экрана разглядываю Гошку - всего и частями. При этом, понимаешь, - черт знает что, - хочется смотреть - и все. И ведь росточку среднего, и не косая сажень в плечах, в общем - не эталон. Но двигается, смотрит, говорит... - она сделала паузу, закурила и поправилась, - говорил...

3

- Что говорил?

- Да... какая разница - что он говорил. Важно - как говорил. Как смотрел. Как ползал по грядкам и объедался клубникой у меня на даче. Здоровый мужик, а клубникой объедался - не поверишь. До диатеза. Конечно, он был ребенок.

Взрослый красивый ребенок. Хотелось его по голове гладить, с ложечки кормить, целовать в обе щеки. И вместе с тем... В общем, я смотрела то на него, то на экран, и просто белым пламенем горела. Страшная штука - искушение. Никогда потом такого со мной не случалось. Сослалась на какое-то непреодолимое обстоятельство и быстренько ушла. Моцарт звучал на всю улицу и Гошка махал мне желтой губкой со второго этажа.

- Мы похожи? - спросил я ее.

- Нет, - она покачала головой. - Если бы вы росли вместе... Маленькие привычки, мимика, словечки разные - то, что делает человека особенным, - это все благоприобретенное. И это все у вас разное. А физический тип - да, один. Руки, глаза. Но ты у нас совсем другой. Ты - наша надежда, ты умница, а Гошка был лоботряс и бездельник. И все об этом знали.

- Иван-дурак, - сказал я. - Пошел в тридевятое царство, в тридесятое государство...

- Но - не поймал Жар-птицу, - грустно продолжила наша тетка.

- Сказка с плохим концом.

Это было сказано точно: сказка с плохим концом. Точно, хотя, с другой стороны, закрыто и неясно. Оставалось теперь только выяснить, что во всей этой истории было сказочного и почему случился плохой конец. Кто убил Гошку - вот что меня, по большому счету, интересовало. Кто и почему.

- Их нашел Сережа Гайденко, мой лаборант, - говорила Лина Эриковна, неторопливо и равномерно проводя ладонью по своему рабочему столу, как бы разглаживая стекло. - В восемь утра, недалеко от дома Левы, буквально метрах в двадцати. Там у нас раньше была роскошная коллекция канн, и я отправила его... уж и не помню зачем, как бы не за какой-то дурацкой табличкой. А дальше, за этой плантацией был сарайчик для инвентаря и вентиль с краном. Он потом рассказывал, что увидел их не сразу. Гошка как бы сидел, прислонившись спиной к стенке сарайчика. Лева стоял рядом и смотрел на него. Оба были совершенно неподвижны. Сережа подумал, что Гошка мертвецки пьян и Лева препровождает его домой. Хотя потом признался, что тут же удивился своему предположению. Дело в том, что мертвецки пьяным Гошку никто никогда не видел. Ну, мало ли... Так вот, эти двое пребывали в неподвижности, но Лева как бы слегка покачивался из стороны в сторону, обхватив себя руками за плечи и неотрывно смотрел на сидящего Гошку. Последний был совсем белый и, казалось, спал. Гайденко подошел к Леве и спросил:

- Помочь?

Лева не обратил на его вопрос никакого внимания. Тогда Сережа тронул его за плечо. Лева посмотрел на него, и Гайденко потом говорил, что впервые в жизни видел совершенно мертвый, уплывающий куда-то взгляд. При этом у Левы дергался рот, но не было произнесено ни звука. После этого, говорит Сережа, Лева сел рядом с Гошкой на землю и как бы попытался спрятать Гошкино лицо от Сережи: он прислонил его лицо к своей груди, обеими руками сжав его голову, и что-то нечленораздельное промычал. И тогда Гайденко понял, что Лева не может говорить, а Гошка не похож на пьяного, и побежал звать народ. Вот так, собственно... Единственно возможный свидетель, он же подозреваемый, был подвергнут психиатрической экспертизе и признан совершенно недееспособным. Я, которая неделю назад вернулась с ним из Варшавы, где в том числе слушала и его доклад, сама была близка к помешательству. Доклад был, надо сказать, так себе, просто констатирующий результаты экспериментов, не совсем в левином духе доклад, но произносил его человек, который всегда обладал повышенной вменяемостью и владел порой даже чересчур артикулированной речью... ну, чтобы это понять, надо было хоть раз послушать Леву, когда он говорил на профессиональные темы. В общем , случилось сразу две смерти - гошкина - абсолютная, физическая, и левина - полная атрофия личности, паралич сознания... Она очень напрягалась и волновалась, когда об этом говорила.

- Было установлено, что смерть Гошки наступила между двумя и тремя часами ночи. У Левы не было никакого алиби, накануне он ездил в Севастополь и вернулся с машиной после полуночи, с тех пор его никто не видел. Почему он оказался рядом - неизвестно. Протащил он его метров восемьсот - от Восточных ворот. Убит Гошка был посредством введения воздуха внутривенно, смерть наступила мгновенно, шприца, разумеется, не нашли, но ситуацию расследования это запутывало очень сильно. Представить себе, что среди ночи на Гошку нападают неизвестные, он протягивает им руку, они накладывают жгут... какой-то бред. Причем в темноте. У Восточных ворот тогда ни одного фонаря не было, и вообще они были забиты. Оглушить его не могли - на теле не было следов ударов. Он не был пьян. Вот, собственно, и все, что мне известно. Надо сказать, что, когда у Гошки были приступы сильной головной боли, Левка колол ему баралгин внутривенно, это быстро снимало боль, как ты понимаешь. Но представить себе, что это сделал Лева, который звонил ему из Варшавы по три раза на дню и спрашивал, не голоден ли он, и просил его измерить себе давление и сообщить ему тут же - он подождет, потому что накануне у Гошки падало давление, - представить себе, что это сделал тот же Левка, значит, представить, что Земля вращается в другую сторону. Э-э... как это называется... "мировая научная общественность" буквально оцепенела. Наш реферативный журнал, который недавно опубликовал его статью, сдержанно сообщил о "трагическом случае, повлекшем за собой тяжелое заболевание", и выразил надежду, что Лев Веденмеер вскорости вернется к активной деятельности. Буквально сразу Ира и родственники увезли его в Хайфу. Ира - это его жена. Кстати, она была в это время, она где-то за день до этого события появилась, мы с ней еще бурно приветствовали друг друга. Кажется, накануне они поругались с Левкой и эту ночь она ночевала у Вакофянов. Да, в самом деле. Тогда вскользь возникла эта тема - где была Ира, поскольку рассчитывали хотя бы на одного вменяемого свидетеля. Сбежался народ, и через полчаса она появилась тоже, с ней Дина Вакофян. У Ирки была страшная истерика, "скорая" тут же увезла ее к Вакофянам обратно. Она, бедная, приехала повидаться с мужем.

- А он вообще не собирался в Израиль?

- Да как сказать... Как-то вскользь произнес: "Может, попозже..." Вообще-то ему нужен был именно Сад. По-моему.

- А Ира...

- А с Ирой у них были отношения, что называется, сложные. Вместе они, по- видимому, не очень уживались. Хотя Ирка - яркая, умная, общаться с ней одно удовольствие.

- А чем она занималась?

- Биологи, - сказала Лина Эриковна и засмеялась. - Мы все биологи. Она занималась, в основном, биохимией почв, микробиологией. И все звала Левку на землю обетованную. Ей там одной было не очень-то и легко, хотя и с его родственниками. Она же "гоим", не еврейка. А Левке нужен был Сад. Сначала только Сад, а потом еще и этот мальчик, твой брат. Если его не было рядом, он становился сам не свой, никакой. Он однажды даже мне признался. "Знаешь, - сказал он, - у меня два состояния. Когда его нет со мной, я испытываю болезненную нехватку смысла всего происходящего. Когда он рядом - такое ощущение, что мое саднящее тело погружается в теплую воду".

- Значит, у нее был мотив...

- У Ирины? - сразу поняла Лина Эриковна. - Да, был. Но она была у Вакофянов. Заметь - и у меня был мотив. Я же нежно любила и давно знала Левку, и не могла смотреть, как его клинит. Положим, и у Боба был мотив. Но если все это считать весомыми основаниями для убийства ни в чем не по винного мальчишки, то остается удивляться, как все мы до сих пор друг друга не передушили и не перетравили. Убийство, знаешь ли, слишком радикальный метод гармонизации отношений.

А Ира, - тогда, по крайней мере, - была легким и жизнерадостным человеком. Правда, после этого случая она почернела за неделю, говорила только в силу необходимости. Мы с Борькой помогали ей со сборами, ну и со всем остальным. Больше мы не виделись.

- Но ведь кто-то же убил?

- Да, - согласилась Лина Эриковна. - По крайней мере, это мало похоже на самоубийство. Но ты же понимаешь, только в романах появляется какой-нибудь Пуаро, или кто-то другой, очень умный и ответственный... А тогда по региону шла волна убийств, рэкета, разбоев всяческих. У милиции глаза были на лбу, они демонстрировали полную беспомощность. Чего ты от них хочешь, в самом деле. Через неделю местные подростки вообще подожгли Сад...

- Я хочу знать...

- И я хотела бы знать, - кивнула она. - Мне этот мальчик был небезразличен. Хотя своего отношения к нему я определить не могла, держала дистанцию. Было в нем что-то, какая-то воронка внутри, которая затягивает. Многие люди называют это энергетикой, а по мне так это... Ну, ладно. Левка же просто заболел. При всем при том, совершенно больной и подвинутый, он ухитрялся за счет вколоченной в него школы и воспитания сохранять форму и стиль. Было видно, как он борется с самим собой за себя же.

Больше я ничего не спрашивал. Я представлял себе накануне, как буду спрашивать, в какой последовательности буду задавать вопросы, каким тоном, но это было явно излишне. Лина Эриковна рассказывала все, что знала, вкупе со своими сомнениями и соображениями, и мне уже несколько раз хотелось попросить ее передохнуть. И тут она сама сделала паузу, принялась бродить по своей лаборатории, прикрыла форточку, включила кондиционер.

- Пойдем-ка ко мне домой, - предложила она просто. - Это недалеко, второй дом от входа. Поедим хоть, чаю попьем. Что-то я расклеилась.

- Да! - сказала она по дороге. - Вот еще что. Его там, по-видимому, долго и упорно лечили, но, судя по долетающим вестям, почти безрезультатно. Он живет в доме жены и сына.

- В Хайфе?

- Нет, сейчас в Тель-Авиве. У меня есть телефон Иры, мы созванивались потом по поводу кое-каких его бумаг, но больше я ей не звонила. Это очень больно, знаешь ли. Очень.

Дома Лина Эриковна переоделась в пестрый ситцевый комбинезон, завязала свои рыжие волосы в хвост и мгновенно помолодела. Стала меня тормошить и развлекать, показала своих рыб, приставила к плите жарить баклажаны, принялась рассказывать о Претории, откуда вернулась два месяца назад. Я что-то отвечал, но, наверное, очень вяло. Потом мы просто сидели и молча пили коньяк. Уходя, я взял у нее телефон Ирины Веденмеер. Просто так. На всякий случай.

4

Назавтра я отыскал дом, где двадцать лет назад жил Лев Михайлович. Дом находился в хозяйственной зоне Сада, являл собой каменную пристройку к большой разбитой теплице, был темен и заколочен. Я обошел его дважды, посидел на крыльце и ушел к морю. Я понял, что не могу найти себе места в прямом смысле этого слова. Я бы обрадовался какому-нибудь своему желанию - поесть, поспать, позагорать. Ничего не хотелось. Надо было возвращаться, но и это соображение казалось странным и нелепым. Возвращаться - куда? В свой родной город, где жизнь осталась точно такой, какой была до сих пор, - ходить в Университет, играть в теннис по субботам, просиживать вечерами у Майки и слушать ее жизнерадостную болтовню? Еще неделю в Саду я не делал ничего. Я просто не знал, что надо делать дальше. Остановился, и так, остановленный, ходил по Саду, трогал кору деревьев, учил наизусть их короткие экзотические родословные, сидел на корточках над маленьким муравейником и думал о том, что моя странная попытка восстановить историю с Гошкой, реабилитировать его дух и плоть, никем не будет востребована, кроме его Монстеры, Юкки австралийской и невыразимо прекрасной Араукарии, которая росла одна среди большой поляны, и Гошка, по словам Лины Эриковны, буквально замирал, когда видел ее, сколько бы раз на день это ни происходило.

Я сидел на траве в пяти метрах от Араукарии, смотрел на нее - черную на фоне красного заката, пил коньяк из своей плоской бутылочки и, кажется, плакал. Потому что был жив, молод и позорно несведущ в делах людей и растений. Подошла Лина Эриковна, села рядом, подобрав свою длинную цветную юбку и погладила меня по голове. Я отвернулся.

- Ты знаешь, - сказала она, - я нашла кое-что. Я два дна я просидела в нашем архиве, а ты можешь себе представить, в каком он состоянии - совершенно бессистемен на сегодняшний день, какие-то папки, обрывки. Но у меня было смутное чувство, что там что-то есть. И я нашла, - она внимательно посмотрела на меня своими круглыми глазами.

- Очнись, - сказала она, - пойдем.

Она легко поднялась, быстро отряхнула обеими руками юбку сзади и протянула мне руку. Мне казалось, что она все время смеется надо мной.

- Я сам, - пробормотал я, и она в самом деле рассмеялась. На ее кухонном столе лежал листок обычного формата и видеокассета в чехле столетней давности.

- Значит, листок спрячь, - распорядилась она. - Прочтешь его один, не при мне, ладно? И - можешь забирать, он никому, кроме тебя, не нужен. А кассету мы посмотрим вместе. На ней - свадьба моих друзей, Леночки и Димочки. Замечательная пара, сейчас они уже лет десять как в Австралии. На их свадьбе были все.

Она стала вытряхивать кассету из чехла, оттуда вылетела бумажка, на которой черным фломастером была проставлена дата: 2 сентября 19... До гибели Гошки оставалось чуть меньше трех месяцев.

Я увидел темный узкий коридор, в конце его была дверь. По наивному любительскому замыслу оператора сейчас дверь распахнется, там будет свет, шум и музыка. Так и случилось.

Незнакомые лица. Невеста и обрывок фразы: "... мы хотели на яхте, а потом решили в Кению на сафари..." Невеста слегка во хмелю, с круглыми розовыми щеками, очень славная. Женщина с длинными волосами, в черном коротком платье стоит спиной, потом оборачивается и говорит:

- Левка, перестань! Потомки ужаснутся... Я узнаю тридцатилетнюю Лину и понимаю, что она, по всей видимости, была чертовски хороша.

- Первую половину фильма снимал Лев Михалыч, - уточнила Лина Эриковна. - И в этом тебе повезло - снимал он избирательно. Потом камеру взяла я, поэтому Леву ты тоже увидишь.

На экране происходило что-то вроде фуршета. Люди много смеялись и мало говорили. Я понимал, что должен увидеть Гошку, и очень напрягался.

- Не дрожи, - сказала Лина Эриковна, - я тебе скажу. Это сам Димулька, гениальный генетик и мужик ничего, Ленкин муж. Это мой Боб, видишь - лысиной зайчики пускает. А вот и Гошка, - как-то скучновато произнесла она. И я увидел то, чего никак не ожидал. Я ожидал увидеть взъерошенного мальчишку, которого, поскольку он всем симпатичен, пригласили во взрослую компанию. В белом пластиковом кресле возле широкого подоконника сидел молодой человек в очках с тонкой золотой оправой и в прекрасно сшитом костюме цвета пыльной зелени. Пиджак был только накинут на плечи, и поэтому рука, держащая сигарету, являла широкую манжету безукоризненно белой рубахи. Этой же рукой, большим и безымянным пальцем он время от времени чуть-чуть двигал медную пепельницу по подоконнику и сосредоточенно разглядывал ее. Не было никакой каштановой челки - была короткая стрижка и высокий лоб. Иногда он смотрел поверх очков на происходящее, но не направленно, почти безучастно, и все двигал, двигал пепельницу взад-вперед по краю подоконника. Потом он увидел, что его снимают, и подмигнул камере. Камера приблизилась, и я услышал голос, источник которого был за кадром:

- Скажи что-нибудь.

- Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов.

- Что с тобой? - встревожено спросил голос.

- Все нормально, - раздельно и внятно произнес он. И мягче добавил: - Все хорошо. - У него был низкий внятный тембр. И, судя по тому, как он говорил, он никогда не говорил быстро.

- Совсем другой, - сказал я потерянно.

- Совсем другой, чем... какой? - осведомилась Лина Эриковна. - И потом, он был разный. Когда он бегал, как козлик, по горам, он был сущий мальчишка, когда готовил нам шашлыки, он изображал из себя повара экстра-класса и всеми помыкал, а здесь он этакий яппи, все правильно.

На безымянном пальце у Гошки было два тонких нефритовых кольца. Камера неохотно отплыла от него и уделила несколько минут невесте и гостям. Потом опять появился Гошка, который на этот раз довольно улыбался и прищуренным глазом разглядывал бокал с шампанским на свет, а кто-то слева ему говорил:

- Новосветовский брют - это редкость, везде стоит дурацкое "Артемовское", акротофорное.

- Акро... что? - спросил Гошка.

- Акро-то-форное. Которое ускоренным способом гонят в бочках. А новосветовский брют...

- Лева, отдай, - услышал я голос молодой Лины и камера, по-видимому, перешла в ее руки. И тогда я увидел лицо человека, которого не видел до сих пор.

- Лева, - коротко сказала Лина Эриковна.

Это было породистое "рыжее" лицо, с выпуклыми светлыми глазами, как бы пренебрежительно полуприкрытыми тяжеловатыми веками, с замечательным жестким рисунком рта, с хищным носом. Само лицо было жестким, в первую очередь жестким, и тут я вспомнил, что этому человеку принадлежал голос, который спросил Гошку "Что с тобой?" и при этом почти дрожал. Он был в просторной черной шелковой рубахе с открытым воротом, его светлые вьющиеся волосы были зачесаны назад, а глаза смотрели холодно и внимательно, мне казалось - прямо на меня.

Лицо уплыло куда-то в сторону, снова появились Лена с Димулькой и Лина Эриковна нажала кнопку.

- В общем, все, - сказала она. - Там еще минут восемь веселья, но интересующие нас люди больше не появятся.

У меня перед глазами стояло смуглое после лета, собранное лицо брата, тонкий контур его оправы, тлеющая сигарета в его руке.

- Спасибо, - сказал я и встал.

- Чай? Кофе? Компот? - спросила Лина Эриковна. Я взял свой листочек и пошел к двери.

- Кассету подарить не могу, - сказала Лина Эриковна. - Пока, во всяком случае.

- Да нет, что вы... - испугался я. - А так...

- Ладно, ладно, - засмеялась Лина Эриковна. - Спокойной ночи. Я вышел, спустился на первый этаж и прочел под лампочкой отрывок машинописного текста:

"Ты приезжаешь - и все. Вся жизнь переворачивается. Вся, которая была до сих пор, - она оказывается легче и несущественней, чем шесть месяцев с тобой. Я смотрю, как ты ходишь, говоришь, смеешься, спишь, разговариваешь с собакой. Дни удлиняются неимоверно, а часы без тебя не равны даже годам, они вообще не время, они - абсолютная смерть. Иногда мне кажется, что я присутствую при создании нового мира - с жителями, сменой дня и ночи, реками и озерами. Вдруг оживают деревья. С ними можно говорить.

Прошлое наше не важно. Имена наши не важны. Не о том речь. Все, что ты не попросишь, я сделаю, чего бы мне это не стоило. Я не понимаю, как я прожил тридцать четыре года без тебя. Наверное, я просто не жил. Но если то - не жизнь, а это - жизнь, придется понять кое-что о жизни. Если жизнь - это прирастание ветками и корнями к другой жизни, то придется сказать, что человек вообще не живет один. Что человек - это два человека. Что я - это я и ты. Что душа стоит в узком промежутке между двумя..." Ниже была аккуратная пометка от руки: "Arboretum. Из архива отдела адвентивной флоры. Передатировка - 21 год после пожара. Первоначальная дата не установлена".

Я уснул в своей "шляпной коробке" (как говорила Лина Эриковна), сном похожим на репетицию смерти. Сквозь сон я слышал, как приходил Филаретыч и уронил связку лопат, потом пригнали компрессор для ремонта теплицы и включил его в двух метрах от моего жилища. Я слышал все это - и спал. Мне стало казаться, что отныне я буду жить во сне. Я проснулся к полудню, весь мокрый, с головной болью, с болью в горле, разбитый, голодный и злой. Не умываясь и не причесываясь, съел помидор с хлебом и, полуспя, двинулся к морю. Если этот человек жив, я бы хотел на него посмотреть. Он мне нужен, он то самое недостающее звено, я хочу его спросить... Я его спрошу: можно надеяться, что наши братья и любимые в конечном итоге не умирают, а просто уходят куда-то, куда еще не проведена телефонная связь, и тихо живут там, ни одному владельцу телефона не досаждая своим вторжением? По-видимому, он не сможет мне ответить, но, может быть, он подаст какой-нибудь знак...

У пирса стояла яхта - катамаран. Вчера еще ее здесь не было. На сетке между двумя корпусами (на каждом из них по борту было написано "Европа") загорали две женщины, а по пирсу шел высокий парень в шортах и босиком, почти танцуя, он был загорелый и веселый, его яхта светилась белизной и синевой, и вообще все у него было хорошо. Одна из женщин подняла светлую пушистую голову и крикнула ему вослед:

- Билли! Билли! И спроси, есть ли мускатный орех! И бадьян! Слышишь, Билли!

- Да! - весело крикнул он через плечо, спрыгнул с пирс а и оказался передо мной.

- Привет! -радостно сказал Билли.

Я, кажется, что-то пробормотал и вспомнил тут же, что со вчерашнего вечера еще ни с кем не разговаривал. Улыбка сползла у него с лица и он виновато произнес:

- У меня только один ма-а-ленький вопрос.

- Да, конечно, - сказал я ему. - Извини. Просто я еще сплю.

- Ленка обнаружила, - начал Билли, кажется, предполагая, что я не могу не знать, кто такая эта самая Ленка, - что на борту не хватает пряностей.

- Угу, - кивнул я.

- Но обнаружила она это как всегда после отплытия. Вот мы и решили... Унять ее все равно невозможно, настроение у нее упало. Ты не знаешь, где здесь продаются пряности?

- На рынке, - лапидарно произнес я. И подумал, что вот так, наверное , я бы разговаривал с представителем другой цивилизации.

- А где рынок? - последовательно спросил Билли.

- В поселке.

- А где поселок? - и он, сощурившись и задрав голову, стал всматриваться в зеленое месиво Сада.

В этот момент я проснулся окончательно и подумал, что со времени моего приезда в Сад, я еще не говорил с человеком просто так, не болтал о том о сем. Все люди в Саду для меня так или иначе имели отношение к моему брату.

- Слушай, - сказал я ему, - подожди минуту. Одну минуту! Я окунусь и провожу тебя на рынок.

- Ленка! - заорал Билли в сторону яхты. -А меня проводят на рынок!

- Ура! - ответила Ленка и уронила голову на сетку. Вторая женщина подняла вверх руку и помахала ладошкой.

5

Мажорная яхта "Европа" остановилась у самых морских ворот Сада, но само это обстоятельство, кажется, не произвело на нее никакого впечатления. Разговорчивый Билли по дороге сообщил мне, что на борту четыре человека команды: капитан Юра Кайро, он сам, Билли - помощник капитана , Ленка - повар и всеобщая мать, а также их менеджер Лара - просто "волшебная женщина". Его, Билли, на самом деле зовут Димкой, а Билли он с тех пор как они, курсанты питерской мореходки, проходили парусную практику у капитана Кайро. Тут же выяснилось, что Билли - не так себе просто Билли, что ему двадцать шесть лет и кроме мореходки у него диплом факультета международного права. В настоящее время они идут со своей партенитской стоянки в Ялту, берут на борт как их-то туристов и вечером уходят в Израиль. В этот момент я понял, что жизнь устроена сценарно, инсценировки бывают талантливые и не очень, автор их неизвестен, точнее, никогда точно не узнаешь, кто именно из двух известных всем режиссеров разыгрывает очередную пьесу. Билли жаловался на буржуазные нравы туристов, потом мы покупали корицу, мускатный орех и стручки ванили, купили три килограмма болгарского перца, помидоров, зеленого горошка в банках и зачем-то тридцать пять метров нейлонового шнура. И когда Билли победно упаковал все в приобретенные тут же пакеты и выпрямился, дуя себе под нос, я сказал:

- Мне очень надо в Израиль. Прямо сейчас.

- Заметно, - сказал Билли, улыбаясь. Мы помолчали. Билли вытащил из пакета болгарский перец и стал с хрустом жевать. - Хочешь? - спросил он с набитым ртом. Я покачал головой.

- Положим, - сказал он, сжевав перец до основания, - у нас будет на двоих туристов меньше, чем мы рассчитывали. Одна пара не доехала из Киева. Но ты знаешь, сколько стоит место на "Европе"? И он назвал сумму.

- Понятно, - сказал я ему. - Ну, пойдем, помогу. Билли тащил сумки и помалкивал. Потом опустил их на землю и спросил:

- Очень надо? Не покататься?

- Очень, - убежденно с казал я.

- А зачем? - поинтересовался любознательный Билли. - Если, конечно, это не страшная история с убийством.

- Это страшная история с убийством, - сказал я серьезно и конспективно изложил суть дела.

- Ну, значит, - произнес Билли, подумав немного - у нас нет второго помощника. Мы ему впендюрили выговор и выгнали за пьянство. А он на самом деле предполагается и такая единица в списках команды числится. Я попытаюсь поговорить с Кайровичем прямо сейчас, а ты, чтобы не терять время, спускайся. Мы уходим! - добавил он и отобрал у меня пакет с помидорами. - Быстро, быстро!

- Не выйдет, - вздохнул я. - Я ничего не понимаю в яхтах. Билли поморщился.

- Если тебе надо в Израиль... - сказал он. -Да научу я тебя, прямо-таки... Чай не фрегат. Ну?

Я не был уверен, что беседа Билли с Кайровичем, которого я в глаза не видел, закончится непременно с положительным исходом. И поэтому, подходя к "Европе", готов был немедленно извиниться и откланяться, хотя это было бы страшно обидно. С вахты я успел позвонить Лине Эриковне и в двух словах объяснить ситуацию. "Ого, - только и сказала она. -Везенье".

- Давай руку! - крикнул Билли. Он уже был в белой футболке и каких-то заляпанных краской штанах.

Женщины загорали на сетке. В шезлонге сидел круглолицый Кайрович в очках и кепке козырьком назад. Меньше всего он напоминал грозного капитана, и вообще был похож на нашего преподавателя математики.

- Здравствуйте, - сказал я всем.

- Здравствуй, - сказал Кайрович и встал, протягивая мне руку. Он оказался почти на голову выше меня.

- Юра.

И я понял, что все решилось в мою пользу. Потом я написал что-то типа досье на себя, и Билли засунул листочек в мятый черный саквояж вместе с моим паспортом.

- Это на случай, если таможня тебя найдет.

- Где найдет? - не понял я.

- Где? - Билли, что-то прикидывая, оглядел меня с ног до головы.

- Да ты не волнуйся, проведем. А там, в Израиловке, ты вообще никому не нужен. Распишешься в трех местах и сойдешь на берег. Ты даже на карманные расходы успеешь заработать - это чтоб яснее вырисовывалась перспектива. Стоять мы будем три дня, успеешь. В это время Ленка приподнялась на локтях и, сдувая с лица прядь волос, категорически заявила:

- Я бы выпила кофейку.

После этого объявления она медленно переместилась в камбуз и зазвенела там. Билли потащил вниз перец и пряности.

В Средиземном море я видел летучих рыб. Одна из них залетела на палубу и долго билась, прежде чем затихла.

- Зачем они летают? - спросил я Юру.

- Чисто для кайфу, - подумав, ответил он. - Делают радугу .

Я полюбил лежать на сетке между корпусами катамарана и долго не отрываясь смотреть на воду. Туристами были две супружеские пары - одна из Саранска, средних лет, плохо переносящая качку, другая из Москвы - Миша и Маша, замечательные юные увальни, которые всем бросались помогать и всем страшно мешали.

- В саркому, попиллому и в бога душу мать! - орал Кайрович в страшном раздражении. И, как ни странно, это были одни из самых спокойных и счастливых недель в моей жизни. На "Европе" было просто хорошо. "Европа" была вне инфернальных воронок. На "Европе" было чисто, славно, дружно и весело. Меня ни о чем не спрашивали. Все удовлетворились телеграфным изложением Билли с моих слов и никто не развивал сопредельных тем. Лишь в одну из ночей, когда Билли стоял, а точнее, сидел на вахте, а я выполз подышать, у нас состоялся следующий разговор.

- Рассчитываешь что-то выяснить там? - он кивнул в сторону горизонта и добавил: - Там, в Израиловке.

- Видишь ли,- сказал я ему, - я хочу понять.

- Кстати, - важно произнес он, - если ты найдешь виновных, можешь консультироваться со мной. Относительно международного права. Я засмеялся.

- Ну и дурак, - обиделся Билли. - Я серьезно. Израиловка выдает.

- Что выдает?

- Что... что... Преступников выдает. Я бы на твоем месте не распускал слюни.

- Мне кажется, - сказал я то, в чем к этому времен и был почти уверен, - что в этой истории никто не виноват. В ней нет ни причин, ни следствий. В нашем понимании. И вообще, имя этому - судьба или что-то подобное.

- Ох! - выдохнул Билли и поморщился. - Мир движет энергия заблуждений.

Людей убивают, насилуют, грабят - и конца и края этому не видать. Имя этому, конечно, судьба, - а что же еще? И такие как ты начинают распускать слюни, вместо того, чтобы бить в рыло.

- Кого бить в рыло? - удивился я. - Там, куда я еду - больной человек. За ним ухаживают жена и сын. Мало того, что этот человек болен, он еще, по-видимому, необратимо нем. Молчит он, понимаешь?

- Понимаешь, - покивал Билли. - Ну и зачем тогда ты туда рвешься?

Я знал зачем. Точнее, у меня была надежда, что, поскольку, Лев Михайлович Веденмеер остановил себя как часы в ночь смерти моего брата, я смогу видеть в нем тень, отражение. Более внятных соображений на этот счет у меня не было. Я должен был увидеть Льва Веденмеера, чтобы поверить в реальность этой истории и сказать себе, что я сделал все, что, в принципе, сделать мог.

Но когда я сошел на берег, расписавшись, как и предрекал Билли, в трех местах, себя я плохо ощущал. Боялся чего-то. Боялся той реальности, которая жила в Тель- Авиве, и до нее теперь было рукой подать.

- Вернулся бы ты вечером, а? - сказал Юра. - Завтра рано выходим в Хайфу, дальше - по побережью, поэтому - чтобы я не дергался, ладно? И я пошел звонить из таможни.

Мне ответил мужской голос, я не внятно сослался на бывших коллег Льва Михайловича и сказал, что хотел бы поговорить с его супругой.

- Она на работе, - ответил голос. - К сожалению, и я сейчас ухожу.

- А вы, наверное, Марк? -догадался я.

- Чего вы хотите?? - В его голосе явно чувствовалось нетерпение.

-Да, я Марк. Я тороплюсь. Вы кто вообще? По-русски он говорил очень плохо и я перешел на английский.

- Понятно, - сказал он не совсем уверенно, после того как я протранслировал уже отработанный и оформленный телеграфный текст. - Подъезжайте ко мне на работу, - он назвал адрес.

"Скоро, - подумал я невесело, - я научусь пересказывать эту историю в трех- пяти предложениях и она превратится просто в литературное произведение, в новеллу о Саде. И называться она будет "Arboretum". С момента моего спуска на берег прошло сорок минут. Я поехал к Марку в институт физики моря. На такси. Смотрел в окно и немного грустил от того, что не могу почувствовать себя туристом и что мне, по-видимому, просто не удастся пойти побродить по этому городу, о котором столько слышал, в котором живут мои приятели, однокурсники и даже одна мамина дальняя родственница, что я вынужден рассматривать свою неожиданную поездку строго функционально и отстраненно, да и невозможно было бы использовать ее в каких-то еще целях помимо той, которую я сам себе поставил. Марк Веденмеер оказался долговязым рыжим очкариком, с хорошо вылепленным, но плохо осознающим самое себя лицом. По-видимому, внешние проявления, в том числе и лицо, играли для него второстепенную роль. Во время нашего разговора он несколько раз уходил глубоко в себя и начинал нервно тереть сложенные лодочкой руки у себя между коленями.

6

- Я физик, - виновато сказал он. - Я совершенно никакой психолог. Что я могу сделать, посудите сами? Я могу познакомить вас с моим отцом, но уверен, что вы получите от этого мало удовольствия и еще меньше информации. Но раз вы специально для этого приплыли... Через два часа я поеду его кормить. Кстати, и мама будет дома.

- Вот странно, - пробормотал я.

- Что? Что странно? - он смешно вытянул длинную шею.

- Вы специально поедете домой, чтобы его покормить?

- Ну да.

- И при этом Ирина Сергеевна будет дома? Но она же может покормить его сама? Или... Извините, - я совсем смешался, - я, кажется, не совсем то говорю...

- Какой вы! - засмеялся Марк. - Проницательный... Нет, не может. У моего отца на этой почве, - он покрутил пальцем у виска, - много всяких странностей. Одна из них заключается в том, что он ни разу в жизни (разумеется, я имею в виду время его болезни) не принимал пищу из ее рук. Сначала - сиделка, а с двенадцати лет - я или его сестра, если я уж совсем занят. - Он вздохнул и развел руками: - Крейзи...

- А... извините ради бога, еще один дурацкий вопрос: как он к вам относится?

- К нам с мамой? - добродушно уточнил Марк. - Он к нам никак не относится.

Он относится только к себе и к своему прошлому. Когда он смотрит вперед, мне всегда кажется, что он смотрит назад. Еще два часа я листал роскошные атласы по биофизике моря, а Марк что-то писал, выходил, с кем-то разговаривал по телефону на иврите, в какой-то момент поставил передо мной литровый пакет с томатным соком и сказал:

- Пошли.

Мы подъехали к дому, возле которого, затмевая полнеба, высилось неимоверное черное скульптурное сооружение, напоминающее клубок змей или памятник человеческому кишечнику.

-Вот, тоже... -сердито пробурчал Марк, - шедевр. В окно не выгляни. Каждый Новый год даю себе слово: взорву... В лифте он сказал:

- Видите ли... Если это возможно, я бы поберег маму... Она очень не любит вспоминать эту историю. Не забывайте, что она была свидетелем ее финала. У вас же нет острой необходимости беседовать с ней на эту тему? Отлично. Тогда, если вы не возражаете, я представлю вас как своего коллегу из России, а визит к отцу, если понадобится, объясню тем, что вы, дескать, выросли на его книгах и статьях и всю жизнь мечтали...

Голова у меня гудела, во рту сохло, я вспотел и совершенно обессилел, пока мы добрались до нужной двери. И тогда я увидел Ирину. Она оказалась совсем другой, нежели та, которую я почему-то успел себе представить. Я представлял ее темноглазой, черноволосой, с нервным энергичным лицом - некий образ женщины-"вамп", как я это понимаю. А она оказалась круглолицей блондинкой с раскосыми серыми глазами и мягкой улыбкой, с тяжелыми волосами, заплетенными в короткую толстую косичку, в яркой полосатой тишотке до колен и в красных тапочках с помпонами. Марк чмокнул ее, представил меня, она подала мне мягкую прохладную руку и тихо, на хорошем русском языке спросила:

- Ну и что там Россия?

Я растерялся. Было выше моих сил установить, из какого мира она задает вопрос, а следовательно, какой ответ ей покажется наиболее корректным. И я решил ответить вообще. Я сказал:

- Знаете, Россия - это страна, в которой все очень быстро меняется. Ничто не успевает превратиться в традицию. Она подняла брови:

- Это плохо?

- Это озадачивает , - сказал я. - Это затрудняет поиск ориентиров. Она кивнула.

- В таком случае, - произнесла она, улыбаясь, - нужно заниматься чем-то, что не требует длительных систематических усилий. Например - растить детей. Или - писать роман. Извините, я оставлю вас ненадолго.

И она удалилась куда-то вглубь квартиры. Я с сожалением проводил ее взглядом и подумал, что мне бы, наверное, понравилось с ней разговаривать.

- Ну давайте, - сказал Марк, - я познакомлю вас с отцом. Предупреждаю: он не ходит, не говорит, но у меня есть подозрение, что у него достаточно осмысленная внутренняя жизнь, которую он, впрочем, никак не артикулирует. В принципе, он может читать и писать, но почти никогда этого не делает. Пойдемте.

Мы прошли по коридору, где я чуть не сбил черную квадратную напольную вазу, и оказались в светлой и почти пустой комнате. В ней был мягкий сиреневый ковер на полу, мягкий серый диван, и, мне показалось, все. В эркере стояло кресло. В кресле сидел человек и пристально смотрел на чудовищное сооружение внизу.

- Папа, - сказал Марк, - познакомься, пожалуйста, этот парень знает о тебе, как о крупном ученом, он... Я бы сказал ему что-то другое. Но, наверное, так и вправду было лучше. Настаивать я, в конце концов, не имел никакого права.

Кресло развернулось и на меня глянули знакомые по "свадебному" фильму внимательные серые глаза с тяжелыми веками. По припухшим подглазьям и красным прожилкам я понял, что этот человек сегодня, наверное, плохо спал. "Да спит ли он вообще?" - подумал я. Глаза смотрели не отрываясь. Он почти не изменился с тех пор: такие лица, как у него, обычно не претерпевают с годами существенных изменений. Он только стал совсем седым. У него был все тот же жесткий рот. И тут я вспомнил, что ему всего-то пятьдесят пять лет. -Здравствуйте, Лев Михайлович, - сказал я и замолчал. Что еще говорить, я не знал и в растерянности стал теребить себя за мочку уха. Он все смотрел на меня, и вдруг я увидел, как его великолепно вылепленная рука с длинными пальцами медленно поднимается с черного подлокотника кресла, и он закрывает ею рот, при этом рука его дрожит, а глаза все равно глядят прямо на меня. И я понимаю, что он зажимает свой немой рот, чтобы никто не услыхал его немого крика.

- Папа, - отрывисто говорит Марк. - Папа, что?

Он показывает другой рукой куда-то сторону, Марк подкатывает к нему маленький сервировочный столик, и Лев Михайлович неожиданно твердо пишет синим фломастером по белому листу: "Кто ты?" И тогда я произношу короткое и в этой ситуации страшное слово:

- Брат.

Он откидывается на спинку кресла и закрывает глаза. У него бледнеют лоб и щеки и сильно дрожат руки.

- Мама! - кричит Марк. Мгновенно у кресла появляется Ирина Сергеевна и говорит мне:

- Уходите. Она испугана, у нее несчастное лицо, она держит его за плечи и повторяет:

- Уходите быстрее, прошу вас.

Я ухожу, я иду к причалу пешком, не разбирая дороги и ругая себя последними словами. Я понимаю, что в этом визите не было никакого резона, а была одна бессмысленная жестокость, что я сделал все очень плохо, но, в этом смысле, сделал все, что мог и больше делать ничего не надо, а надо прийти, выпить много водки и желательно умереть.

Итак, мы непохожи. Hепохожи, непохожи, а человека, для которого Гошкино лицо на долгие годы стало единственным, не проведешь. Я хотел увидеть отражение и не подумал о том, что я сам есть отражение и тень. Водка для меня находится, я пью ее полночи, а потом еще полночи Ленка сидит возле меня с мокрым полотенцем, а я плачу и что-то ей говорю бесконечно. Лена не идет гулять с народом в Хайфу, и я лежу еще полдня на ее коленях на палубе в тени черно-белого тента и совершенно обессилено пью лимонный сок. К полудню я немного оживаю, и Ленка радостно готовит кофе. Когда-то давно, еще в детве, кто-то объяснил мне, что означает фраза "форс-мажорные" обстоятельства". Это, сказали мне, обстоятельства непреодолимой силы, их на козе не объедешь: цунам и, война, извержение вулкана... К чему это я? Первая трезвая мысль сегодня была: "он не виновен". Его реакцию можно было, конечно, проинтерпретировать в пользу версии о его виновности, но ведь на самом деле еще задолго до встречи с ним я снял с него свои подозрения. Он не виновен, потому что я в состоянии отличить привязанность от ненависти. Ту самую привязанность, которая является "обстоятельством непреодолимой силы", сродни наводнению или таянию вечной мерзлоты. Вероятно, "расследование" пора закрывать. Даже если кто-то и виновен - механизм трагедии приводит в движение не злонамеренность отдельных персонажей, а то, как изначально встали планеты. Тут есть другое, что не оставляет меня, не отпускает с тех пор, как я пришел в Сад и что-то узнал там. Мое естество, можно сказать, смущено и озадачено этим неожиданным и малопонятным для меня мотивом смертельной, беспросветной привязанности одного мужчины к другому. Всю эту развернутую сентенцию я заплетающимся языком изложил Ленке.

- Ты слишком закрыт, - с сожалением сказала она. - Ты, может быть, понимаешь сложные вещи, но почему-то совершенно не понимаешь простых. Дружба, обрати внимание - это всегда лирическая история. И пол для нее - вопрос десятый.

- Да вот, - перебил я ее, - просто если бы мне был ближе и понятнее гомосексуализм... Ленка посмотрела на меня, как на тяжелобольного.

- Ты что? В этой истории гомосексуализм вообще не при чем. Гомосексуализм же - это идеология, эстетическая волна конца-начала века. Тому бессчетное множество причин. В то время, когда я не повар, а антрополог, я много над этим размышляю. Не верю социологам с их "социальными факторами". Просто - культуры меняются, и дальше будут меняться, не переживай. Большим эпохам тоже приходит конец. Культура гетеросексуальных отношений сменяется культурой би - и гомосексуальных отношений, но заметь - любая культура тем и хороша, более того, потому она и культура, что оставляет место для андеграунда. Так что, - она усмехнулась, - нас с тобой никто не принудит. А вот наши дети... Впрочем, о чем это я. Ни у тебя, ни у меня детей пока нет. А когда будут - разберемся. Я скажу им, пожалуй: "Милаи! Делайте, ей-богу, чего хотите. Граница человеческого проходит не здесь".

- А где? - живо поинтересовался я.

- Не знаю, - грустно призналась Ленка. - Где-то в другом месте. Я не знаю, где эта граница есть. Но я знаю, где ее нет. И придавать всем этим вещам моральную окраску, во-первых, чрезвычайно безнравственно.

- А мораль и нравственность, - невежественно спросил я, - это не одно и то же?

- Ну, что ты, - сказала она. - Мораль выдумывают люди, а нравственные законы устанавливаются свыше. То-то и оно. Твоя история совсем про другое. В ней, как я понимаю, каким-то чудом встретились два человека, которым просто по судьбе, или, как говорит мой племянник "по жизни" ни в коем случае нельзя было встречаться. Знаешь, как в сказках: "в эту дверь не входи, а то случится беда". Но, если дверь указана, еще не было случая, чтобы кто-то не зашел. А тут - случайно, правда? И ни при чем здесь пол, возраст, статус... Она принесла мне поднос с кофе.

- Пей, солнышко. С коричкой, с перчиком, с гвоздичкой. Мало будет, еще сварим. Пей, бога ради и ни о чем не думай. Не хватало еще мне, чтобы ты перегрелся. - Ленка, - сказал я, - оставь меня жить на "Европе". Я тебе пригожусь.

- Да уж непременно, - пообещала Ленка. - Будешь младшим помощником кока. Будешь мускатный орех растирать.

Я готов был растирать мускатный орех и толочь в ступке гвоздику. Только бы не отвечать на вопрос о том, что мне делать, когда я вернусь.

- А что делать, - пожала плечами Ленка. - Тоже мне, вопрос. Ты его придумал.

7

То и делать, что собирался. Впрочем, можешь и гвоздику толочь - достойное занятие. В четыре часа пополудни на "Европе" появляется Марк Веденмеер.

- Слава богу, - говорит, -нашел. Ленка вопросительно смотрит на меня.

- Нашел, - повторяет он. - Слава богу. Ленка понимает, что это ко мне и спускается в камбуз.

- К счастью, вы мне вчера сказали, что идете в Хайфу, - говорит он. И садится напротив.

- По-моему, - говорю я осипшим голосом, - вы пришли меня убить. Хочу сразу сказать, что ничего против не имею.

- Нет, - он качает головой и даже улыбается. Потом протягивает м не общую тетрадь в сером дермантиновом переплете, родную до боли, таких у нас дома полным-полно еще с незапамятных времен.

- Это рукопись отца, - поясняет он. - Какой-то текст. Я, честно говоря, не читал. Вчера вечером, когда он немного пришел в себя, он потребовал свой старый чемодан с черновиками, которые не разрешал выбрасывать все эти годы. У него в комнате два чемодана, и он никому не позволяет к ним прикасаться. Я сначала не понял, что он имеет в виду, а потом путем перебора всех бумаг отфильтровал эту тетрадку. Он велел ее вам передать.

- Как велел? - спросил я.

-Так и велел. Написал: "отдай брату". Разумеется, при этом он не имел в виду моего дядю Осю, честное слово. Я взял тетрадку.

- И вот еще что, - сказал Марк перед тем как уйти. - Вы не должны переживать. Он чувствует себя нормально. Как всегда. После чего он ушел - тощий, длинный, при этом он размахивал руками и вертел головой по сторонам.

Это была книга, о чем в начале автор не двусмысленно заявлял. Я раскрыл ее со смесью испуга и недоумения и провалился в текст. Я перечитал его огромное количество раз. Прошло больше года, но я могу воспроизвести его почти дословно - от начала до конца...


Далее...




Сайт создан в системе uCoz